Web gatchina3000.ru


Трубецкой Владимир Сергеевич

"Записки кирасира"

Глава десятая

previous | Трубецкой В.С. "Записки Кирасира" - Содержание | next

[1] Так обозначены страницы. Номер страницы предшествует странице.
{1} Так обозначены ссылки на комментарии к персоналиям. Комментарии в конце текста книги.
{*1} Так обозначены ссылки на подстрочные примечания. Примечания в конце текста книги.

И вот настало, наконец, долгожданное 6 августа 1912 года. В нетерпеливом томлении ожидали этот денек сотни русских молодых людей, считая часы и минуты, когда распахнется, наконец, перед ними массивная и крепко запертая дверь — дверь выхода в «люди»...

Было утро. На зеленом лужку, невдалеке от лагеря преображенцев, торжественно праздновавших в этот день свой полковой праздник, выстроились покоем без винтовок юнкера выпускных курсов в порядке своих училищ. На правом фланге пажи, подпоясанные широкими белыми лаковыми ремнями, далее «павлоны» — питомцы Павловского пехотного училища, знаменитого своей [169] муштрой, затем юнкера Михайловского артиллерийского, наконец, молодцы Николаевского кавалерийского. Собрались тут и мы, давно знакомые друг с другом кавалерийские вольноперы, пристроившись на левом фланге под командой капитана Невежина. Все — и пажи, и юнкера, и вольноперы — прибыли в простых защитных солдатских гимнастерках, солдатских фуражках и бескозырках со скромными солдатскими кокардами. На всех были рейтузы добротного казенного солдатского сукна. Но если бы вы в эту минуту пошарили в карманах этих самых рейтуз, — у каждого нашли бы вы пару золотых или серебряных погон — новеньких-новеньких, блестящих, настоящих офицерских, со звездочками. В каждом кармане нашли бы вы сейчас и новенькую офицерскую кокарду. Лица у всех были празднично-сияющими и немного взволнованными — ведь остался-то всего какой-нибудь час... полчаса.

Когда в лагере отошла обедня, царь прибыл к нам верхом в сопровождении небольшой свиты. Он был на крупной караковой лошади и был одет в Преображенскую форму.

Нам в последний раз в жизни как простым солдатам скомандовали «Смирно!» Не спеша объехал государь фронт юнкеров, по своему обыкновению серьезно заглядывая в глаза и произнося спокойным и ровным голосом: «Здорово, пажи!.. Здорово, михайловцы... Здорово, вольноопределяющиеся», — и на эти приветствия мы в последний раз в жизни ответили по-солдатски.

Покончив с приветствиями, царь выехал на середину зеленой лужайки и все тем же спокойным голосом обратился ко всем нам с довольно пространной речью. Говорил он неторопливо, гладко, очень внятно, немного напыщенным слогом, но без особой выразительности. Царь говорил о значении командиров в Армии, о почетном звании и назначении русского офицера — защитника Отечества. Он указывал на то, какое должно быть отношение офицеров к солдатам, требуя справедливости к последним. Царь упомянул, что все русские военные без различия должны стать в отношении друг друга не только добрыми товарищами, но как братья, и мне показалось, что царь хотел намекнуть на существующий в армии антагонизм между отдельными родами оружия и частями. Особенно подчеркнул государь роль [170] офицера на войне во время боя, требуя взаимной выручки и поддержки и как бы выдвигая на первое место принцип «один за всех — все за одного».

Затаив дыхание, прислушивался я к звуку государева голоса, ловя каждую его интонацию. Самый факт, что он говорил для нас, и в том числе для меня, казался чем-то замечательным. Немного странным было, что он говорил, как все люди, самым обыкновенным человеческим голосом, тогда как теперь, после недавно пережитого царского парада, я ожидал от царя во всем проявления чего-то необыкновенного и выходящего из рамок «человеческого».

Царь кончил словами: «Поздравляю вас с производством... До свидания, господа офицеры!» Последние слова он особенно подчеркнул, повысив голос. Лишь только кончил он, мы все принялись кричать «Ура!» Как мы орали! Как надсаживали свои глотки!

Перевоплощение наше осуществилось. Еще пять минут тому назад я был солдат, а теперь! Неужели я действительно офицер? Неужели я уже человек, настоящий человек?!!

Царь покинул нас под исступленное и на этот раз самое искреннее «ура».

Многие из нас были как бы в состоянии какого-то экстаза, из которого вывел нас капитан Невежин. «Ну, поздравляю вас, — проговорил он, крепко пожимая нам руки, — теперь можете расходиться». У всех у нас были глупые, счастливые лица, глупые сконфуженные улыбки. Юнкера вышли из строя и тут же без всякого стеснения принялись отпарывать друг у друга юнкерские погоны и прицеплять офицерские. Их примеру последовал и я.

Ко мне подошел красивый николаевский юнкер Череп-Спиридович и пажи Поливанов и Гончаренко. Они тоже выходили в наш полк. Мы поздравили друг друга.

— Идемте скорее, переоденемся и явимся представляться в собрание все вместе.

Обгоняя друг друга, чуть не рысью, помчались мы в гору к Красному Селу.

Кузен Мишанчик, несколько сконфуженный, отстал. У него не было гвардейского балла. В армию войти он не пожелал и никакой формы себе не заказал. Он [171] должен был сегодня же подать рапорт о зачислении в офицеры запаса.

Дома меня ожидала уже приготовленная Евменчиком офицерская летняя парадная форма вне строя.

Дико было почувствовать на своих ногах легкие штиблеты вместо привычных строевых сапог. Жесткий накрахмаленный воротничок, долго не желавший застегнуться, непривычно подпер шею. Подвешенная к перевязи и пропущенная через шарф лядунка стесняла движение руки, и я чувствовал себя неловко. Но надо было торопиться, в офицерском собрании нас ждали. По случаю сегодняшнего торжества там готовился парадный обед.

Как-то меня там встретят и как теперь держаться мне перед всеми этими совсем чужими для меня людьми, в присутствии которых я еще вчера не смел ни сесть, ни даже стать вольно?

В последний раз оглядел я себя в зеркало, глупо улыбнулся и с некоторой тревогой на сердце пошел в полковую канцелярию, где мы, четверо свежеиспеченных корнетов, условились встретиться.

В собрание повел нас полковой адъютант. Распахнулась дверь в длинную светлую столовую. В глаза бросился длиннейший парадно накрытый стол. В открытую дверь был видел хор трубачей, пристроившихся на балконе. В зале полно было офицеров.

— Вот вам и господа новоиспеченные! — громко сострил адъютант, указывая на нас.

— А-а-а!.. О-о-о!.. Е-е-е! — послышалось со всех сторон на разные голоса. Все присутствующие оглядывали нас, мило улыбаясь.

— Здравствуйте, здрассте!.. — пожалуйста, пожалуйте!

Мы отыскали взглядом командира полка, дабы официально «явиться» ему. Генерал, однако, отсутствовал, предупредив всех, что опоздает, и попросил начинать без него.

Старший из новоиспеченных, корнет Поливанов, маленького роста, весь как на пружинках, браво вытянулся перед старшим полковником и звонким тенорком лихо отрапортовал:

— Господин полковник, честь имею явиться по [172] случаю производства в офицеры и зачисления Лейб-гвардии в Кирасирский Ея Величества полк... корнет Поливанов.

Во время этой тирады и последовавших за ней подобных выступлений каждого из нас — в столовой разом стало тихо, как в могиле. Все присутствующие мгновенно согнали улыбки и, став на вытяжку, сделали каменные лица.

— Ну, церемонии потом, а сейчас обедать! — весело проговорил наконец полковник.

При этих словах в зале снова поднялся гвалт. Нас подхватили под руки и поволокли на балкон к особому закусочному столу, усыпанному горячими и холодными закусками, рюмками и графинами с водками, настойками и наливками.

— Ну, молодежь, держись! — басил верзила Палицын. — Посмотрю-ка я, какой в вас толк!.. — наливайте, наливайте им!.. Так, так, так... Что-о-о?! Отказываетесь?!!! Что за р-распущенность? Кто вас воспитывал?!

— Молодые, запомните раз и навсегда: кирасиры Ея Величества не страшатся вин количества! — проговорил поручик Соколов, покручивая тараканьи усы и распоряжаясь рюмками.

Никто из старых не пил больше одной — двух рюмочек: напиваться водкой, как мы уже знали, считалось в полку очень дурным тоном. Водку пили только помаленьку, перед обедом, для возбуждения аппетита. Однако, нас — новоиспеченных — сразу принялись накачивать — так уж принято было делать в этот день, и мы послушно опрокидывали рюмку за рюмкой.

— Боже мой, что же это будет?! — с некоторым ужасом подумал я. — Ведь это только еще предварительная закуска... Обед впереди!! Только бы не потерять приличия!

Кто-то из офицеров вспомнил о моем кузене Мишанчике. Как никак, он тоже был сегодня произведен в офицеры. Правда, в армейские, но все же! За Мишанчиком тотчас же командировали. Он прибыл сконфуженный, в солдатской гимнастерке, на которую кто-то успел нацепить офицерские погоны.

Вся компания наконец шумно уселась за стол. Трубачи на балконе грянули оглушительный марш. Подали [173] суп и к нему мадеру, которую разливали в хрустальные фужеры внушительных размеров. Нас, новоиспеченных, рассадили порознь, не позволив держаться вместе. Возле каждого новоиспеченного сел старый бывалый корнет, приказывающий вестовым подливать вино. Моим соседом оказался корнет Розенберг, с места выпивший со мной на брудершафт и все время твердивший:

— Трубецкой, держи фасон! Пей, но фасона не теряй, это первое правило в жизни. Помни, что если тебе захочется пойти в сортир поблевать, — ты и это отныне должен суметь сделать с фасоном. Фасон — прежде всего, понимаешь?

Голова кружилась. В глазах рябило. Белая скатерть сливалась с белыми тарелками, фанфары трубачей — с громким говором и хохотом обедающих.

— Боже, Боже! — молился я. — Умоляю тебя, сделать так, чтоб я сегодня фасона не потерял!

Подали жаркое, и вестовые в белых рубахах окружили обедающих, держа в руках большие подносы с бокалами шампанского и большие бутылки, завернутые в ослепительно белые салфетки.

Вот тут-то и началось!

— Трубецкой, давайте на брудершафт! — кричал кто-то напротив меня.

— Эй, князь, выпьем «на ты», — кричали слева и справа, со всех сторон.

Отовсюду ко мне протягивались бокалы с пенящимся вином. С каждым нужно было облобызаться и выпить — выпить полный бокал «от души до дна». Позади моего стула, как и позади каждого новоиспеченного, прирос вестовой с бутылкой, и как я ни осушал свой бокал, он все время был полон.

Вдруг все разом с шумом вскочили со стульев и мгновенно умолкли.

— Трубецкой, командир полка пришел, — шепнул мне Розенберг, — «являйся», возьми в руки фуражку и смотри, фасона не теряй!

Я оглянулся, как в тумане прыгали передо мной десятки лиц. В горле чувствовалась невыносимая спазма. Ноги казались налитыми свинцом. С трудом взгляд мой отыскал, наконец, круглую физиономию генерала с маленьким изломанным носом.

Сделав над собой неимоверное усилие и собрав в [174] комок всю свою волю, я пошел прямо на него, стараясь «печатать» по фронтовому. Мне удалось-таки вовремя остановиться и отрапортовать генералу все, что полагалось. Генерал с добродушной улыбкой протянул мне руку и поздравил. Чей-то голос рядом тихо проговорил:

— Ну, этот, по крайней мере, пьет неплохо.

— Очень рад это услышать! — отозвался улыбающийся генерал, — ценю, когда умеют пить!

Что было дальше, не знаю. В памяти остались только какие-то большие серебряные блюда с поджаренным соленым миндалем и поразившая меня своей сосредоточенностью физиономия кузена Мишанчика, который наотмашь бил колотушкой в большой барабан.

То, что происходило в нашем собрании, — происходило в этот день во всех прочих полках гвардейской кавалерии без исключений. Традиция требовала, чтобы в этот день напаивали «в дым» новоиспеченных гвардейских корнетов, с которыми старые корнеты, поручики и штабротмистры сразу пили на брудершафт, ибо в гвардейском полку все офицеры должны были говорить друг другу «ты», невзирая на разницу в чинах и годах. Это тоже являлось требованием старинной традиции.

Как я попал домой — я этого до сего времени не знаю.

Проснулся я утром на следующий день в своей постели больной и разбитый.

В соседней комнате тихонько кряхтел и стонал, произнося имя Божие, кузен Мишанчик.

Великий трезвенник, вчера в первый раз в жизни он был пьян и притом — в дымину...

— Мишанчик, побойся ты Бога! — подзудил я его, несмотря на собственные страдания.

— Ну, как ты вчера «вышел в люди»? — в свою очередь поддразнил он меня.

В сенях раздалось бряцание шпор, и в комнату совсем неожиданно вошел громкий поручик князь Урусов-старший, сразу плюхнувшийся на диван. «Что я вижу?! — вскричал он, — корнет еще в постели? Что-о? Болен, ты говоришь?! Какая чепуха! Твое самочувствие никого не тронет и никому не интересно. Кирасиры Ея Величества не страшатся вин количества! Неужели ты это [175] еще не усвоил? А потом, душа моя, ты говоришь вздор, голова у тебя не может болеть: в собрании пьют только Moum sec cordon vert (марка сухого французского шампанского с зеленым ободком на горлышке бутылки). Прекрасная марка! Да, да... и от нее никогда никаких котов не бывает. Пей в своей жизни только Moum, только sec, и только cordon vert — всегда будешь в порядке. Об одном умоляю: никогда не пей никаких demi-sec (полусухое вино)! Верь мне, князь: всякий demi-sec во-первых блевантин, а во-вторых, такое же хамство, как и пристежные манжеты или путешествие во втором классе. Итак: moum sec cordon vert, дошло?.. Ну, вставай, идем в со брание. Я тебя мигом приведу там в порядок. Кстати, новость: я сейчас видел командира. Ты назначен в Лейб-эскадрон, и сегодня это будет в приказе. Ты рад? Что? — жаль, говоришь, третий эскадрон? Но, душа мой, нельзя же тебе оставаться в том эскадроне, где ты служил простым вольнопупом! Подумай об отношении к тебе солдат! Ну, вставай же скорее. Эй, подать корнету одеваться!»

Как выпил я с поручиком «на ты» и о чем беседовал с ним вчера, — этого я решительно не помню, но сегодня он явился ко мне как старинный приятель, с таким видом, будто был знаком со мною всю жизнь, и покуда я занялся своим туалетом, он успел преподать мне кучу полезнейших советов и рассказать уйму новостей.

В собрании поручик действительно быстро вылечил меня, лично приготовив из каких-то напитков что-то вроде бурды и предложив соответствующую закуску. Тем временем в столовую явились вчерашние новоиспеченные — помятые, вялые и, видимо, страдающие. Покуда Урусов-старший принялся за их лечение, вошел старший полковник фон Шведер, как всегда чопорный и официальный. Мы вскочили, а полковник совсем неожиданно пригласил всех нас, «молодых», последовать за ним в соседнюю комнату для «небольшой беседы».

Эдуард Николаевич фон Шведер был среднего роста, сухой, хорошо сложенный мужчина лет сорока с породистым «дворянским» лицом. Черные волосы его были зализаны всегда безукоризненным нафиксатуаренным английским [176] пробором. Черные щетины его усов были подстрижены с точностью до 0,1 миллиметра. Энергичный выдающийся подбородок был всегда только что выбрит, нижняя губа несколько брюзгливо выпячивалась вперед. Нос у него был большой, наподобие орлиного, а из-под черных бровей выскакивали блестящие темно-карие глаза — злющие, строгие, официальные. Говорил полковник тихим, низким баритоном и чуточку в нос. При одном виде этого всегда подтянутого полковника и самому невольно хотелось подтянуться, и всякий офицер при встрече с ним невольно оглядывал себя.

«Закройте дверь», — строго сказал Эдуард Николаевич, лишь только мы взошли за ним в соседнюю комнату, полковник и нам не предложил сесть, и сам не уселся. Он так холодно и внушительно глянул на нас, что мы — четверо новоиспеченных — невольно выстроились рядком в позах «смирно».

— Господа, — тихо проговорил он. — Кирасирский полк оказал вам великую честь, приняв вас офицерами в свою среду. Вчера вы надели офицерские погоны Кирасирского полка. Я — ваш старший полковник — требую от вас, чтобы — где бы вы ни находились, — вы ни на минуту не забывали, что у вас на плечах офицерские знаки нашего полка. Эти погоны обязывают вас... Да, эти погоны обязывают всякого, кто имеет честь их носить, к достойным поступкам, порядочности и приличию. Помните, что в глазах общества и света всякий ваш неблаговидный поступок или даже жест будет приписан не столько вашей личности, сколько всему полку, потому что полк, принявший в свою среду офицера, тем самым гарантирует его порядочность и воспитанность. Офицера, не умеющего ограждать свое достоинство и достоинство полка, офицера, не умеющего держать себя, полк не потерпит в своей среде. Теперь — относительно денежных дел... (я говорю об этом с вами в первый, и, на-де-юсь, в последний раз). Я требую от вас в этом вопросе высшей щепетильности. Полк требу ет от своих офицеров, чтобы они жили прилично, но... если у вас нет для этого средств — постарайтесь сами скорее покинуть полк. Жизнь выше средств, неоплаченные счета, долги и векселя — все это в конце концов [177] приводит офицера к совершению неблаговидных, даже бесчестных поступков. Запомните это и сделайте отсюда сами надлежащие выводы. Это ясно... Но я лично вас предупреждаю: первый же неблаговидный или неприличный поступок — и даю вам честное слово — вам придется в двадцать четыре часа покинуть полк... Да, господа... полк этого не по-тер-пит и никому не простит, кто бы он ни был и какими бы связями он ни обладал.

Я требую от вас соблюдения в полку строжайшей дисциплины на службе, а в собрании оказывать уважение каждому старшему товарищу, будь он хотя бы только одним выпуском старше вас или даже одного выпуска с вами.

Полковник сделал короткий официальный поклон в знак того, что беседа окончена. Мы брякнули шпорами и поспешно выкатились из комнаты. Полковник умел произвести впечатление и умел быть пренеприятным.

Очень скоро после этой беседы, а именно на первом же созванном общем собрании полковых офицеров мы убедились, что Эдуард Николаевич ничего не преувеличил и никогда зря языком не болтает. Впрочем, об этом общем собрании речь будет еще впереди.

Итак, выслушав назидания старшего полковника, я посвятил все утро официальным визитам к старшим товарищам, для чего снова облекся в «парад». Солдаты нашего полка при встрече со мной отдавали мне честь, лихо становясь во фронт, и «ели меня глазами». Не скрою, в этот день мне делалось от этого как-то совестно и немного конфузно, в особенности при встрече с солдатами третьего эскадрона. Каждый солдат в полку хорошо знал меня — бывшего вольнопера и штандартного ассистента, и мне это было немного неприятно.

К вечеру мне захотелось вырваться из полка, дабы на воле почувствовать себя настоящим человеком. Мне захотелось теперь показать себя незнакомым людям и посмотреть, какое я произвожу на них впечатление в новой своей роли законченного человека. Я решил прокатиться в Петербург. Для этого мне уже не требовалось испрашивать ни разрешений, ни унизительной «увольнительной записки».

И вот извозчик подкатывает меня к Красносельскому [178] вокзалу. Но сколько же нужно ему заплатить? Я знаю: приличный гвардейский офицер никогда не торгуется, нанимая извозчика. Он не спрашивает «сколько», а молча достает кошелек и не глядя сует извозчику в руку деньги. Но сколько? Дать полтинник? Нет, пожалуй надо дать рубль. А что, если извозчик вдруг скажет «маловато, барин, даете». Как это будет стыдно! Ведь я унижу себя, свое офицерское достоинство, свой полк... И вот, вытащив кошелек, я небрежно сую вознице целую трешку. Я не оглядываюсь и поспешно вбегаю по ступенькам крыльца, в то время как за мною раздается почтительное — «премного благодарен, ваш-сиа-ство!»

Я решительно распахиваю дверь, которая ведет туда, куда еще вчера утром вход был для меня воспрещен — в зал первого и второго класса. Навстречу мне — медлительный и осанистый генерал-лейтенант в сером пальто на красной подкладке и с широкими красными лампасами на рейтузах. При виде такого зрелища в моем мозгу сам собой мгновенно зарождается привычный рефлекс, властно повелевающий остановиться, щелкнуть шпорами и вытянуться колышком, по-солдатски, впиваясь взглядом прямо в генеральские очи. Мне нужно сделать еще один шаг и...

— Фу, черт, что я делаю?!!! — вдруг соображаю я в последний миг. И вот, вместо того чтобы вытянуться колом, я просто прохожу мимо генерала и только прикладываю ладонь к козырьку своей фокинской фуражки, стараясь придать этому жесту элегантное равнодушие..., а в груди все так и клокочет от радости.

На перроне людно. Я медленно прохаживаюсь взад и вперед. Дзынь... — доносится до меня звук четко бряцнувших шпор. Оглядываюсь — какой-то артиллерийский вольнопер, вытянувшись, отдает мне честь. Несчастный, он и не подозревает, что еще вчера утром я был таким же ничтожеством, как и он. Но сегодня... Сегодня я теряю всякую совесть и небрежно отмахиваюсь от него, еле приподняв два пальчика к козырьку и приняв такой вид, словно эти почести мне давно надоели.

Вот совсем незнакомый поручик, конногренадер, поравнявшись со мною, к моему удивлению прямо подходит ко мне и молча протягивает руку. Машинально я делаю то же самое. Мы здороваемся — и тут только я вспоминаю, что согласно традиции все офицеры [179] гвардейской кавалерии здороваются друг с другом при встрече, обмениваясь рукопожатиями, вне зависимости от того, знакомы они или нет. Прекрасная традиция, знаменующая товарищество и взаимное уважение полков.

На каждом шагу меня ожидает новое ощущение. Еще вчера утром я не смел на улице закурить, а сейчас я лезу в карман и с независимым видом закуриваю папиросу, не стесняясь ничьим присутствием.

Подходит поезд. Я не спеша влезаю в темно-синий вагон первого класса и разваливаюсь на бархатном диване. Боги, как я отвык от мягкого вагона! Передо мной какой-то штатский пожилой господин,, и я чуть презрительно оглядываю его с видом превосходства гвардейского офицера. На самом деле, я чувствую, что глубоко презираю мягкую фетровую шляпу своего соседа, его штатские манеры и все его штатское мировоззрение, хотя он и хранит молчание. Первая остановка — платформа «Скачки». В наше купе входит красивая и элегантная молодая дама. С первого же взгляда я определяю, что она из высшего общества, это видно и по ее особой уверенности и по изящному изысканному вкусу, с каким она одета. В ее лице и во всей ее фигуре что-то знакомое... Да ведь я ее хорошо знаю! — Это Элла Пущина, рожденная графиня Клейнмихель, бывшая наша московская барышня, с которой я когда-то танцевал на московских детских балах {40}. Три года тому назад она вышла замуж за богатого петербуржца Пущина — ротмистра Конной гвардии, и я вспоминаю ее блестящую свадьбу, на которой присутствовал в числе многочисленных приглашенных. Как изменилась она за эти годы. Какой у нее стал уверенный, немного чопорный вид и новое выражение спокойствия и некоторой усталости на красивом лице.

— Вы не узнаете меня? — спрашиваю я.

Пущина с минуту смотрит на меня с удивлением.

— Ах, конечно, узнаю теперь. Представьте себе, а я и не знала, что вы стали кирасиром. Как странно что мы с вами в Петербурге нигде не встречались за это время! Вы нигде не выезжаете?

Я хочу ей поведать свое счастье и рассказать, что офицером стал только вчера, но почему-то воздерживаюсь [180] от этого. Мне приятнее, чтобы думали, будто я уже давным-давно вышел в люди. С удивительной для себя находчивостью я объясняю Пущиной, что нигде не показывался вот уже целый год по случаю траура из-за смерти родного дяди Петра Трубецкого. Мы вспоминаем общих знакомых и старушку Москву, о которой говорим с еле уловимым оттенком пренебрежения. До Пущиной дошли слухи о моей помолвке с княжной Голицыной. Она поздравляет. Я с громадным удовлетворением констатирую, что эта великосветская молодая дама разговаривает со мной по-новому. Она принимает меня всерьез. В ее глазах я уже имею положение, и известный удельный вес. Нашего общего соседа по купе — пожилого господина — Пущина не замечает вовсе. Он для нее пустое место, ничто, тогда как я — настоящий человек! Боже, как это хорошо и как это ново!

Я ужас как рад Пущиной. Она первая из моих прежних знакомых, на которой я испробовал действие произошедшей со мной дивной метаморфозы.

И вот я в столице. Я — двадцатилетний ребенок. Мне, как счастливому мальчику, хочется смеяться и прыгать от радости, но сегодня я играю в большого, и эта игра увлекает, доставляя несказанное удовольствие. Однако вместо того чтобы улыбаться, я напускаю на себя усталое равнодушие. Во всех своих движениях я сдерживаю себя. Я стараюсь в точности копировать известных мне наиболее манерных и тонких гвардейских франтов. Я копирую их походку, чуточку презрительное выражение лица, словом, — все их повадки, — и я чувствую, что мне это положительно хорошо удается. Во всяком случае — столичные обыватели принимают меня всерьез. Никто из них не улыбается, глядя на меня. Никто не догадывается, что я, как таковой, пока еще успел просуществовать на свете всего навсего один лишь денек. Идеально скроенное норденштремовское платье и фокинская фуражка — мои верные союзники. Они помогают мне в достижении новых эффектов, и я, не переставая, все пробую свои новые возможности.

Вот на широком тротуаре Невского проспекта встречаются мне какие-то штатские молодые люди в студенческих фуражках. Они шагают разнузданной штатской [181] походкой беспечных юношей-студентов. Равняясь с ними, я напускаю на себя надменный вид человека, свыкшегося со своим превосходством, иду так прямо, гордо и уверенно, что штатские юноши инстинктивно уступают мне дорогу и сторонятся — лишь бы как-нибудь не задеть меня.

Подтянутые столичные городовые в белых перчатках при виде меня делают почтительное лицо и берут под козырек так выдержанно, словно видят перед собой важного сановника.

В глазах встречных женщин я тоже читаю сегодня нечто для меня новое. По их взглядам я чувствую, что нравлюсь и произвожу впечатление. Иные барышни бросают на меня взгляды, которые на две-три секунды более продолжительны нежели положено для того, чтобы отметить обыкновенного прохожего, а во взглядах некоторых дам сегодня я читаю как бы некий призыв и желание. Я в восторге от самого себя и так самодоволен, что порою мне самому делается совестно.

Заканчиваю я день, конечно, там, куда целый год не смел и помышлять даже взойти. Я заканчиваю этот день у «Медведя», в знаменитом фешенебельном петербургском ресторане. За ужином я устало заказываю Moum sec cordon vert и выказываю подлинный фасон приличного гвардейца, едва выпив один бокал из поданной мне цельной бутылки дорогого вина.

В итоге этого чудесного дня я констатирую, что все встречавшиеся сегодня со мною люди относились ко мне одинаково по-новому. Это новое сопутствовало мне сегодня на каждом шагу, и я читал это, как в глазах железнодорожного кондуктора, так и в глазах шофера такси, извозчика, городового, ресторанного официанта, скромной барышни и элегантной столичной дамы.

В этот день я вдруг почувствовал под собой некий прочный фундамент.

В этот день я с необыкновенной ясностью увидел себя уже блестящим флигель-адъютантом, задающим гвардии тон. Я увидел себя молодым свиты генерал-майором, гарцующим на коне в пышной государевой свите, я увидел, что вот уже я всеми уважаемый генерал-адъютант, исполняющий личные [182] ответственные поручения самого царя. Мне чудилось, что я дворцовый комендант, что я министр императорского двора... черт знает что чудилось мне в этот замечательный день!

Одного лишь не видел я. Я вовсе не видел призрака грядущей революции — той величайшей силы, которая в один день разом разрушила все мои честолюбивые планы и превратила самого меня в деклассированное ничто.

 

previous | Трубецкой В.С. "Записки Кирасира" - Содержание | next






Rambler's Top100